«Поколение, глотнувшее свободы»
Аркадий Стругацкий и Александр Казанцев после получения литературной премии «Аэлита», 1981 год. Премия была учреждена журналом «Уральский следопыт» совместно с Советом по приключенческой и научно-фантастической литературе Союза писателей РСФСР за лучшее произведение отечественной фантастики. Стругацкие получили премию за «Жука в муравейнике», а Казанцев – за общий вклад в литературу и в развитие жанраБрайан Олдис, Сам Лундвалль, Борис Стругацкий, Аркадий Стругацкий. Брайтон (Англия), 1987 год
Борис Стругацкий: «Семена культуры не
погибают даже в почве, которая, кажется, промёрзла до самого
дна»
На рубеже 50-60-х годов ХХ века начался настоящий бум
научной фантастики. Научно-технический прогресс, казавшийся тогда чуть ли не
панацеей от всех проблем человечества, вызвал к жизни огромную литературу,
которую советские люди читали запоем. Прошло время, и многие из этих книг
оказались прочно забыты. Но только не книги братьев Стругацких. «Трудно быть
богом», «Понедельник начинается в субботу», «Гадкие лебеди», «Улитка на склоне»,
«Пикник на обочине», «Жук в муравейнике» завораживали не одно поколение
советской интеллигенции, учили ставить вопросы и размышлять.
21 год назад, 12
октября 1991-го, умер Аркадий Натанович Стругацкий. Его брат и соавтор Борис
Натанович все эти годы ярко доказывает, что романтическое «время перемен» –
внутри нас и что у каждого поколения есть шанс не погрязнуть в болоте
безвременья.
– Формально вы относитесь к поколению «шестидесятников».
Глядя со стороны, нетрудно отыскать в вашем творчестве, особенно в ранних вещах,
характерные приметы поколенческого мировоззрения, его иллюзии и надежды, в
какой-то мере даже общий стиль эпохи «физиков и лириков». Как вы теперь смотрите
на то время?
– Это было «поколение, глотнувшее свободы». Самые глупые из нас
были розовыми оптимистами: нам казалось, что худшее теперь позади, а впереди –
ещё больше свободы и совсем никакой деспотии, идеологическая удавка скоро совсем
сползёт с глотки и исчезнет навсегда. Самые умные только ухмылялись невесело,
слушая эти оптимистические рулады. Они знали, что оттепель кончится, заморозки
вернутся и удавка не денется никуда и никогда. Но и те и другие много и
энергично работали. Именно тогда, несмотря на цензуру и вопреки цензуре,
появились и Аксёнов, и Ахмадулина, и Гладилин, и Окуджава, и Домбровский, и
Трифонов, и Войнович… И Солженицын, между прочим! И ещё многие и многие, ставшие
с тех пор известными или даже знаменитыми. Все вместе они дружно доказывали
совсем не очевидный тезис: культуру можно придушить – на время, даже надолго, но
нельзя задушить совсем: семена культуры не погибают даже в почве, которая,
кажется, промёрзла до самого дна.
– Если рассматривать творческий путь
братьев Стругацких, сразу бросается в глаза, что движение шло от во многом
наивного романтического оптимизма к нарастающему саркастическому пессимизму.
Мир, который вы создавали в своих ранних книгах, – идеальный мир советского
человека. Вы действительно верили, что этот мир возможен?
– Мы начинали как
коммунисты-сталинцы, и первые наши вещи были именно о коммунизме, о светлом
будущем обществе, «на знамени коего начертано: ОТ КАЖДОГО ПО СПОСОБНОСТЯМ…» и
т.д. Нас, правда, изначально смущало, что, в соответствии с официальной теорией,
при коммунизме нет государства, нет партий, нет войн, нет эксплуатации – много
чего нет, но при этом совершенно непонятно: а что же там есть? Вот мы и
старались по мере сил и способностей восполнить существующие «пробелы»
собственными фантазиями. Впрочем, довольно скоро – в самом начале 60-х – нам
стало ясно, что пишем мы не об обществе, которое неизбежно будет построено
«благодаря усилиям партии и правительства», и даже не о мире, который должен
быть, – а лишь о мире, в котором нам самим просто хотелось бы жить и работать.
Недостижимость этого мира делалась для нас всё более очевидной по мере того, как
в нас укреплялась уверенность в том, что «коммунизм власть имущих» не имеет
никакого отношения к истинному коммунизму, исповедуемому нами. Для нас коммунизм
был обществом, где люди живут во имя успешного творческого труда и где нет для
человека более высокого и сильного наслаждения, чем этот самый труд. Для
начальства же коммунизм означал просто общество, где все как один и с
наслаждением готовы осуществлять установки партии и правительства. То, что нами
управляют жлобы и властолюбцы, стало ясно нам уже в начале 60-х, а то, что они
никогда не откажутся от власти и никогда не допустят никаких изменений в стране
и вообще вокруг себя, мы поняли после вторжения в Чехословакию в 1968-м. Слава
Богу, мы ошиблись. Перестройка состоялась, и теперь мы снова балансируем над
трясиною тоталитаризма, готовые в неё провалиться, – но теперь уже ясно, что не
навечно, а лишь до новой перестройки (до нового падения цен на нефть!).
–
Почему финал «Пикника на обочине» оказался столь пессимистичен: вы в принципе не
верите в то, что человечество способно на идеалистические порывы, или просто не
видели в своём читателе достойного «собеседника», что и порождало естественное
разочарование?
– Финал не столько пессимистичен, сколько реалистичен. Это
реальность наша пессимистична, и никуда от этого не деться. Впрочем, как сказано
в том же «Пикнике»: несмотря ни на что, человечество продолжает жить,
совершенствоваться, побеждать себя – это ли не повод для оптимизма?
–
Когда в ваших текстах впервые появилось упоминание о «люденах», авторское
отношение к этой новой, уже как бы не вполне «человеческой» генерации, с другими
возможностями и с другой ментальностью, было очевидно неоднозначным – что и
позволило завершить повесть драматическим финалом. В последующих текстах образ
«люденов» постепенно приобретал всё более позитивное значение. В некотором
смысле это совпало с нарастанием политических изменений в стране. Случайно ли
это?
– Я полагаю, что совпадение это чисто случайное. «Людены» не есть
какая-то социальная метафора, это один из возможных вариантов человеческого
будущего – превращение «под скальпелем природы и искусства» Человека Разумного в
Человека Играющего, homo sapiens в homo ludens. В отличие от социальных
трансформаций это превращение пока смотрится как абсолютно умозрительное и
фантастическое.
– Неотъемлемое свойство фантас-
тических жанров –
футурологическое прогнозирование. Как вы оцениваете своё творчество с этой точки
зрения? Что вам удалось предсказать? В чём вы не ошиблись?
– Ничего
по-настоящему серьёзного нам предсказать не удалось. Кроме разве что «сытых
бунтов» конца 60-х, прокатившихся по Европе. Да и вообще, мир, описанный в
«Хищных вещах века», пожалуй, смотрится сегодня как некое удачное предсказание
постиндустриального мира начала нового века. Вообще же конкретности
непредсказуемы. Предсказать можно разве что дух драмы будущего, но никак не
декорацию.
Борьба с «волосатой обезьяной»
–
Пожалуйста, прокомментируйте наши наблюдения. Явления, противоречащие
традиционной морали и основным постулатам мировых религий, стали нормой. Что
это? Совпадение трагических случайностей, последствие технических ошибок,
просчётов в науке и политике? Или энтропия цивилизации?
– Откровенно говоря,
я не вижу здесь никакой новой проблемы. Двадцать с лишним веков существуют
Заповеди, и двадцать веков они нарушаются. С развитием науки и технологий
нарушения эти становятся всё изощреннее и фантастичнее. И дело здесь, видимо, в
том, что нравственность вообще меняется гораздо медленнее, чем наука и
технологии, – это во-первых. А во-вторых, я сильно подозреваю, что Заповеди
созданы не для людей, не для homo sapiens, а для существ изначально более
нравственных и без «волосатой обезьяны, сидящей у нас внутри». Для этой
«волосатой обезьяны» ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННО НЕ убивать, НЕ красть, НЕ желать жены
ближнего… Кошку, конечно, можно научить мыть лапы перед едой, но она никогда не
поймёт, зачем ей это нужно, и будет обходить это неестественное правило при
каждом удобном случае. «Нравственный закон внутри нас», к сожалению, не слишком
«суров» и не слишком нравствен в сравнении с моралью, вытекающей из Заповедей. И
положение дел если и меняется, то медленно, до огорчения медленно – отсюда все
наши разочарования и наш пессимизм по поводу судеб человечества.
– Как
техническая революция породила множество философских, социальных и культурных
следствий в XIX веке, так и технологическая – во второй половине ХХ – научную
фантастику 60-х годов. Но сами Вы, как представляется, никогда не работали в
этом русле – хотя, конечно же, пользовались элементами ее «языка». Рамки этой
литературы казались Вам слишком узкими? Просто не лежала душа?
– Почему же?
Мы начинали именно с научной, «технологической» фантастики и отдали ей должное в
конце 50-х – начале 60-х. А потом нам стало как-то неинтересно, другие задачи
пришли на смену, другие герои, другие ситуации. Но сам дух научной фантастики,
по-моему, никогда не покидал нас совсем, и многие читатели и сейчас ценят нас за
этот неистребимый дух, хотя самим авторам он сделался чужд ещё со времён «Улитки
на склоне».
Фантастический реализм Стругацких
–
Однажды Достоевский сформулировал блистательный парадокс, как нельзя лучше
характеризующий его творчество. Он сказал: я не психолог – я реалист в высшем
смысле. Книги братьев Стругацких пользовались столь бешеным успехом ещё и
потому, что в них советский читатель, пусть и между строк, прочитывал о
собственной жизни и стране. Согласны ли вы, что творчество Стругацких
укладывается в рамки реализма, пусть даже и «в высшем смысле»?
– Из всех
видов фантастики более всего мы ценили так называемую фантастику
«реалистическую». Более всего нравилось нам писать самый обыкновенный реальный
мир – только «искажённый Чудом», присутствием необычайного или невозможного – и
о людях в этом мире, об их судьбах и поступках. Отсюда, наверное, у нас «эффект
правдоподобия», привкус реализма и достоверности.
– Многие считают, что
советская фантастика возникла буквально на пустом месте. Кто из литературных
предшественников оказал на вас влияние? Насколько значим был для вас ваш собрат
по перу по ту сторону «железного занавеса»?
– Уэллс научил нас главному:
фантастика должна быть реалистична. Герой фантастического произведения –
обыкновенный человек в необыкновенных обстоятельствах. Судьба этого человека в
реальном мире, «искажённом Чудом», и есть суть настоящей фантастики…
Во
времена нашей писательской юности многих и многих мы любили, восхищались ими,
наслаждались – и Беляевым, и Конан Дойлом, и Чапеком, и Толстым, и Ефремовым, а
позже, уже в 60-е, и Лемом, и Шекли, и Булгаковым, – но никто из них, конечно,
не оказал на нас такого мощного, такого масштабного, концептуального влияния,
как Герберт Джордж Уэллс – спасибо ему и низкий поклон его гению!
– Для
огромного слоя советской интеллигенции книги Стругацких были своего рода
«евангелием», откуда черпались философские истины, социальные идеи и первые
навыки критических размышлений. Что важнее для вас в литературе – художественная
составляющая или всё-таки идейное содержание?
– Самое главное в любом
литературном произведении – способность вызывать сопереживание у читателя. Без
этого ничего не стоят любые идеи, сколь угодно замысловатые, и любые
художественные изыски. К такому сопереживанию мы всегда и стремились, и были
счастливы, когда удавалось его добиться.
– Фантастика – это часто
выражение идеалов и стремлений общества, в котором она создаётся. Что можно
сказать о современном обществе, читая фантастику, которая пишется в наши
дни?
– Если фантастика хороша, она даёт полную эмоциональную и фактическую
информацию об окружающем мире – в точности так же, как и хорошая реалистическая
литература (а в некоторых отношениях фантастика даже лучше). Плохая фантастика
так же бесплодна и пресна, как любая плохая литература, будь то дамский роман
или безмозглый детектив. Собственно, это и есть главный признак хорошей
литературы: она рассказывает о мире, в котором мы живём, и людях, которые этот
мир населяют, причём рассказывает так, что вызывает наше активное сопереживание.
Впрочем, много тут зависит от квалификации читателя – есть ведь (и полно' !)
читатели, активно сопереживающие псевдолитературным аналогам рабыни Изауры… Так
что не будем теоретизировать, а просто согласимся: хорошее всегда хорошо, а вот
плохое не всегда плохо.
– Хотя и вас не минули проблемы с публикацией
произведений, многие писатели в те годы вообще не имели возможности печататься.
Вам просто везло или к фантастике цензура относилась более снисходительно? Вы
действительно пользовались фантастикой как своего рода эзоповым языком?
– Мы
почти никогда не пользовались эзоповым языком сознательно и специально – мы
просто писали то, что видели вокруг, и вставляли эти «картинки» в свои тексты.
Получалась «клевета на нашу советскую действительность» – даже тогда, когда
писалась лихая незамысловатая приключенческая «повестушка». Впрочем,
традиционное представление о фантастике как о детской литературе второго сорта
тоже играло свою положительную роль – по крайней мере, до конца 60-х, когда
начались первые настоящие «заморозки».
Великие
фантазёры
– Вы не раз рассказывали, что у вас с Аркадием Натановичем
был устоявшийся способ работать: сначала каждый делал наброски, потом вы
съезжались и ударными темпами доводили начатое до ума. При этом один сидел за
машинкой, другой ходил по комнате и предлагал варианты. Долго ли складывался
этот обычай? В вашей паре были ведущий и ведомый – или вы работали наравне?
–
Мы перепробовали, наверное, все мыслимые способы работы вдвоём, но довольно
быстро остановились на самом эффективном. Один сидит за машинкой, другой –
напротив; кто-нибудь предлагает вариант фразы, другой вносит изменения; фраза
тщательно корректируется, шлифуется, согласовывается и, наконец, заносится на
бумагу. Кто-то предлагает следующую фразу… Таким вот образом – фраза за фразой,
абзац за абзацем, страница за страницей – составляется текст. Никаких «ведущих»
и «ведомых». Всегда только вместе и на равных. Споры приветствуются, да они при
такой методе попросту неизбежны. Но спор должен быть обязательно продуктивен. Не
нравится фраза, предложенная соавтором, – обязательно предложи свой вариант. Не
удаётся добиться компромисса (редко, но бывало и такое) – жребий: пусть судьба
решит, чей вариант лучше. Фактически, такой способ работы означал, что обычное
редактирование черновиков происходит не «письменно», а устно. Так что каждый
текст наш представляет собою несколько (три, четыре, пять) черновиков,
скомпонованных на протяжении совместной работы. Законченный вариант обычно
отлёживался в столе несколько месяцев, а затем мы снова обращались к нему, как к
обычному черновику, и вновь проходились «рукой мастера», компонуя уже чистовик.
Как правило, второго такого, дополнительного, прохода бывало достаточно, но не
обходилось и без исключений, когда получалось два или даже три
черновика.
– Вы признавались, что сам процесс письма не доставляет вам
удовольствия. Что же в таком случае подвигло вас заняться писательством?
–
Очень трудно ответить на этот вопрос. Сколько раз – в минуты слабости, в минуты
кризиса и творческого бессилия, в минуты отчаяния и тоски – задавал я его себе и
никогда не находил ответа! Это как добровольно взваленная на себя ноша: взялся –
неси. Назвался «груздем» – не ной, никто тебя не заставлял, сам выбрал эту долю
и даже, помнится, мечтал, дурак, о ней… Правда, есть мгновения, когда удалось
прорваться через кризис, когда какой-то кусок получился очень уж хорошо, когда
сознаёшь, что это – победа! Ради таких мгновений, наверное, стоит и помучиться.
А больше ничего я придумать «в своё оправдание» не могу.
– Вы говорили,
что из всех писателей в вашем жанре самый близкий для вас – Станислав Лем. Вам
приходилось встречаться в жизни? И если да, то получили ли вы подтверждение
«ощущению духовной близости»?
– Лем очень близок нам по своему мировоззрению
и мировосприятию. Он восхитительно скептичен, «антиромантичен», демонстративно
рационален. Он невысокого мнения о человечестве, но с удовольствием и не без
восхищения отдаёт должное Разуму. По-моему, он уверен, что всё, что мы
придумываем, обязательно либо уже существовало когда-нибудь, либо существует –
или осуществится где-то в бесконечной и равнодушной Вселенной… Мне довелось пару
раз пообщаться с ним лично в спокойной и достаточно трезвой компании. Он поразил
меня своей эрудицией и умением вести дискуссию «на любой заданной высоте». А его
писательская фантазия вообще вне конкуренции, на мой взгляд. Нет ему равных,
когда речь идёт об искусстве воображения, об умении создавать абсолютно реальную
и в то же время абсолютно фантастическую действительность во всех её мельчайших
и достоверных деталях.
– Каким вам запомнился Андрей Тарковский?
– Я
встречался с ним всего два-три раза. Он был великий спорщик и фантазёр, но
понять его, как правило, было очень трудно, потому что мыслил он не словами, а
образами – он видел свои идеи и далеко не всегда способен был сформулировать их
словами.
– Когда вы росли, брат находился далеко от вас – в эвакуации,
потом на войне, потом на Дальнем Востоке. Каким вы увидели его, когда он
вернулся? Пришлось ли вам притираться друг к другу и искать общий язык или же вы
быстро почувствовали, что нет никакого отчуждения?
– Какое там
«притирание-отчуждение»! Он был для меня тогда «царь, Бог и воинский начальник»,
я смотрел ему в рот и счастлив был даже просто сидеть с ним рядом. Понадобились
годы (лет десять), чтобы отношения наши выравнялись и мы сделались друзьями и
партнёрами – какими и оставались до самого конца.
– На вашем сайте названо
имя самой уважаемой вами личности – это Януш Корчак, знаменитый польский
педагог, который, имея возможность сохранить жизнь и даже свободу, предпочёл
погибнуть в газовой камере, куда пошёл вместе с детьми, чтобы им не было
страшно. А вам приходилось встречать Учителей с большой буквы?
– Трудный
вопрос. Скорее нет, чем да. А может быть, впрочем, я и встречал их, но по
глупости и серости своей не заметил?..
– Фантастическая литература сильно
изменилась в последние годы. Собствен-
но, прежней, так называемой
научно-технической, просто нет – её сменила волна «фэнтези», где действие
происходит в мирах с псевдоисторическим антуражем и на сцену выходят
всевозможные сказочно-мифологические существа. Читаете ли вы такого рода
литературу? Испытываете ли ностальгию по прежней «старой доброй
фантастике»?
– Фэнтези я скорее не люблю: слишком уж большой процент
составляет там коммерческая, чисто эскапистская псевдолитература, не имеющая
никакого сцепления с реальной жизнью. Но никаких оснований для ностальгии я
вовсе не нахожу: ежегодно выходит добрых десять – двадцать фантастических книг,
которые я прочитываю с пользой и удовольствием.
– Вы много лет вели
семинар молодых писателей-фантастов. И делали это, по вашим словам, с
удовольствием. Какой смысл в подобных семинарах, можно ли вообще научить кого-то
писать?
– Научить писать, разумеется, никого нельзя. В лучшем случае можно
поощрить в молодом авторе хороший вкус и по возможности придушить в зародыше –
дурной. Так что главная задача семинаров, на мой взгляд, состоит в том, чтобы
способствовать регулярному общению будущих профессионалов. Нет для молодого
автора ничего полезнее, чем обмениваться суждениями о литературе с такими же,
как и он, молодыми, «ещё зелёными» писателями, которые судят жёстко, но честно,
«по гамбургскому счёту», и о себе, и о тебе, и обо всех вокруг.
– Если в
советские времена автору приходилось писать с оглядкой на цензуру, то сейчас её
место заняли требования рынка. То есть писатель всё равно испытывает давление.
Какие препятствия больше всего вредят литературе?
– Пока существует
конкуренция между издательствами – при обязательном отсутствии идеологической
цензуры! – никаких действительно серьёзных препятствий перед автором не
существует. А если и существуют, то все они «внутри»: элементарная лень, тупость
чувств, психологическая усталость, нехватка таланта…
– Вы не раз
говорили, что вы атеист и что религия – просто удобное «болеутоляющее», в
котором вы не нуждаетесь. Не стали ли вы смотреть по-другому на вопросы веры?
Сейчас убеждённые атеисты находятся в явном меньшинстве. Как вы вообще
относитесь к тому, какую роль играют религия и церковь в современной
России?
– Я остался атеистом, или, как принято сейчас почему-то говорить,
агностиком. Я (к сожалению или к счастью) не могу заставить себя поверить в
существование сознающего себя Всемогущества, которое управляет моей жизнью и
жизнью человечества. Это было бы слишком просто и, я бы сказал даже, слишком
хорошо. Вера помогает выжить тому, кто чувствует себя слабым, это великий
болеутолитель, но дана она не всем (хотя точно замечено, что все мы становимся
верующими под бомбёжкой или на операционном столе). Нуждается ли вера в
посредниках? Не знаю. Сомневаюсь. Поэтому церковь я приемлю лишь с известными
оговорками, и уж совсем не нравится мне, когда она вмешивается в государственные
или общественные дела. Я пережил эпоху непререкаемого торжества государственной
идеологии и совсем не хочу, чтобы подобная эпоха вновь вернулась.
Беседу вёл Юрий Панков, издатель серии книг «Автограф
века»
источник